ЧАСТЬ III

ИЗБРАНИЕ МЕНЯ ЧЛЕНОМ-КОРРЕСПОНДЕНТОМ АН СССР

В начале 1939 года произошло важное событие, резко изменившее моё положение в научной жизни, — я был избран членом-корреспондентом Академии наук СССР. К этому времени мои достижения в области математики были уже так велики и пользовались таким всеобщим признанием, что само избрание в члены-корреспонденты не вызывало у меня никаких сомнений и я не имел на этот счет никаких тревог. Однако в процессе выдвижения произошло одно событие, сильно взволновавшее меня тогда.

Кандидатами на выборах того года считались С. Л. Соболев, Н. И. Мусхелишвили, А. Н. Колмогоров, А. О. Гельфонд, М. А. Лаврентьев, И. И. Привалов и я. Соболев и Мусхелишвили только что были выбраны депутатами Верховного Совета, и поэтому ожидалось, что они будут выбраны академиками. Была уверенность в том, что Колмогоров, Гельфонд и я будем выбраны по меньшей мере членами-корреспондентами, может быть и академиками.

Неясным было положение М. А. Лаврентьева. Он очень старался стать членом Академии, пытался пройти сразу в академики, хотя бы по какому-нибудь другому Отделению, но это ему не удавалось. Он даже не был избран членом-корреспондентом, а был избран Привалов. В результате этого Лаврентьев согласился на избрание его академиком Украинской Академии наук, куда он и переехал на работу. Там он сблизился с Н. С. Хрущёвым, что в дальнейшем помогло ему организовать научный Новосибирский центр.

Выдвижение на выборы в Академию наук производится обычно с большим превышением. Выдвигалось много лиц, не имеющих никаких шансов на избрание, а те, которые имеют шансы быть избранными в члены-корреспонденты, обычно выдвигались в академики. Так было при подготовке выборов в 1939 году при выдвижении на Московском математическом обществе.

Незадолго до заседания Гельфонд по секрету сообщил мне, что есть решение ЦК выдвигать в академики только Соболева и Мусхелишвили, которые до этого были только что выбраны депутатами Верховного Совета СССР. Остальных же выдвигать только в члены-корреспонденты. Эта установка должна была быть внесена на заседании Московского математического общества как решение партийной группы математического общества, а отнюдь не как решение ЦК.

Я был очень раздражён такой «установкой» и решил выступить против неё открыто на заседании общества. Своё выступление, так же как предыдущее моё выступление по поводу Лузина, я готовил долго и тщательно. В своей речи я обвинил партийную группу в трусости, в том, что она прячется за уже ранее принятые без неё решения, поскольку Соболев и Мусхелишвили были «одобрены» ею на избрание в Верховный Совет.

Моё выступление было встречено бурными аплодисментами, но ряд партийных деятелей выступили против меня с обвинением в «несерьёзном» отношении к делу. Помню выступление Сегала. Он резко обвинил меня в том, что я веду себя «недисциплинированно, у нас в стране принято тщательно готовить каждое решение, и недопустимы такие партизанские действия, которые произвёл Понтрягин».

Несмотря на то, что моё выступление получило всеобщую поддержку, всё же никто не решился действовать против решения ЦК. Все, кроме Соболева и Мусхелишвили, поснимали свои кандидатуры на выдвижение в академики. То же самое сделал я, а также Колмогоров, который писал соответствующую записку.

Скандал, устроенный мною на Математическом обществе, не остался незамеченным. О нём стало известно в ЦК и выяснилось, что никакого решения ЦК, о котором нам говорили, не было! Это мнение было высказано каким-то мелким чиновником, который не имел на то права.

По прошествии некоторого времени Яновская сообщила, что предыдущее выдвижение отменяется, поскольку оно было сделано неправильно, «с неправильными установками». Так что состоялось новое заседание Московского математического общества, на котором и я, и Колмогоров были выдвинуты на выборы академиками, не помню, как Гельфонд. На этом втором заседании общества Яновская выступила с заявлением, в котором отметила моё выступление на предыдущем заседании как большую заслугу. Оно считалось очень смелым и принесло мне большой моральный авторитет среди математиков.

То были плохие времена. Один мой товарищ после заседания позвонил мне и сказал: «Ну, надеюсь, что тебя всё-таки не посадят».

Два моих выступления — в 1936 году по поводу Лузина и в 1939 году по поводу выборов — являлись важными этапами становления меня как общественного деятеля. В моём понимании оба они были борьбой за правое дело. В этом сказался мой общественный темперамент. Такие выступления я производил и позже, хотя довольно редко.

Начиная с конца 60-х годов моя борьба за правое дело приобрела более систематический и упорный характер. И в самом начале, и позже она была небезопасной для меня. Ею я продолжаю заниматься до сих пор. В самое последнее время особенно сильно я ощущаю ту опасность, которой я подвергаюсь. Это объясняется тем, что своими действиями я затрагиваю интересы довольно большого количества людей, зачастую влиятельных. Об этом я, быть может, расскажу позже.

Выборы 1939 года кончились тем, что Гельфонда, Привалова и меня выбрали членами-корреспондентами, а Соболева, Мусхелишвили и Колмогорова — академиками. О том, как происходили выборы, я знал только понаслышке. Кто-то рассказывал мне, что моя кандидатура в академики рассматривалась серьёзно. Но Виноградов предпочёл поддержать Колмогорова, которого он хотел противопоставить своему главному сопернику в Академии Бернштейну, специалисту в той же области, что и Колмогоров, — теории вероятностей. Я испытывал лёгкое огорчение, когда узнал, что у меня были шансы стать сразу академиком, но однако это не сильно огорчило меня. Я был доволен и тем, что получил.

Избрание меня членом-корреспондентом АН СССР сразу же сказалось реально на моей жизни. Я получил от Академии наук новую квартиру, в которой живу и до сих пор. Она и сейчас кажется мне хорошей, но имеет один серьёзный недостаток: находится в месте, где плохой воздух, дом стоит на Ленинском проспекте, в таком месте, где огромное автомобильное движение. А рядом находится большой завод. До этого мы с матерью жили в той самой квартире, которую занимали, когда я был ещё совсем маленьким ребёнком: небольшая трёхкомнатная квартира, в которой мы всегда занимали только две комнаты. До революции третья комната сдавалась студентам, а после революции в неё вселяли различных лиц без нашего согласия. С некоторыми из них были отношения вполне приличные, а с другими — очень скандальные. С последней соседкой мать почти что дралась — мы вынуждены были запираться изнутри в наших комнатах, чтобы она не проникла к нам.

Я очень старался добыть другую квартиру, но мне это никак не удавалось.

И вот летом 1939 года, когда мы были с матерью в санатории, до меня дошли слухи, что Академия наук предоставляет мне квартиру. Когда мы вернулись, я был приглашён в жилищный отдел Академии наук, и там мне сообщили, что они могут предложить мне квартиру площадью в 90 квадратных метров. И спросили, устраивает ли это меня. Я был потрясён огромным размером квартиры, но сказал, что устраивает.

Дом был ещё не достроен, и квартира не готова, но она уже предназначалась для меня. Мы осмотрели её и были в полном восхищении.

Осенью 1939 года началась вторая мировая война, и всё стало неустойчивым и шатким. Распространились слухи, что на дом претендует военное ведомство, однако в самом конце 1939 года мы перебрались в эту новую квартиру. Первые дни жизни в ней были какими-то грустными и тоскливыми, настолько, что я часто выходил на лестницу, чтобы хоть кого-нибудь встретить. Постепенно я всё больше привыкал к новому месту и, в конце концов, привык.

Такого движения, как сейчас, на Ленинском проспекте тогда не было и воздух был хороший. Получение новой квартиры я и сейчас считаю одним из важнейших событий моей жизни. В последние годы мы с женой усердно занимались благоустройством её. Одним из важнейших мероприятий была ликвидация шума, идущего в окна, выходящие на Ленинский проспект. А на него выходят все основные комнаты. Шум удалось ликвидировать, вставив толстые стёкла с хорошими прокладками. Окна, выходящие на Ленинский проспект, оказались герметически закупоренными. Зато они не пропускают никакого шума, а стены у дома толстые, и шум через них также не проникает. Пришлось построить вентиляцию, подающую воздух со двора. Это было грандиозное мероприятие. По большим комнатам были разведены трубы, а в ванной, выходящей на двор, установлен индустриальный центробежный вентилятор, накачивающий воздух в комнаты.

Была также существенным образом переоборудована кухня. Дело в том, что в ней очень неудобно расположены основные объекты: плита и раковина. Таким образом, что хозяйке приходится всё время вертеться с одной стороны на другую. При своих поездках в Америку мы узнали, как устроены там кухни. Они устроены очень целесообразно и удобно для работы. Сделан как бы конвейер, ведущий от плиты через стол к раковине и затем к посуде. Таким образом, хозяйка, находясь почти на одном и том же месте, может совершать всю работу. Я считаю, что бытовая техника очень помогает жить. В связи с этим я приобрёл в Америке машину для мытья посуды. К сожалению, она оказалась неэффективной, поэтому мы ею не пользуемся. Но приобретённая за границей стиральная машина оказалась хороша. Полностью автоматизированная, она выполняет большую работу по стирке белья. Так что проблема эта у нас решена. Кроме того, я приобрёл хорошие машины для обработки пищи: соковыжималку, кофемолку. Всё это теперь играет важную роль в нашем быту.

Избрание меня членом-корреспондентом не сыграло существенной роли в моей научной работе. Работа продолжалась. Я стал ходить на заседания Отделения физико-математических наук, членом которого стал, на общие собрания Академии наук. Основное впечатление от этих заседаний, которые я помню теперь, заключается в том, что они были посвящены совершенно бесполезному говорению. Однажды после трёхчасового заседания нашего Отделения академик Н. Н. Семёнов заявил: «Ну что ж, мы поработали сегодня хорошо, будем работать и дальше». Я одурел от этого заседания. Это заявление Семёнова показалось мне совершенно диким: можно ли называть работой говорение фактически совершенно бессодержательное.


ВОЙНА И ЭВАКУАЦИЯ

Ещё задолго до вторжения фашистской Германии в Советский Союз я жил с ощущением надвигающейся войны. Это были не месяцы, а скорее годы, может быть, два-три. Всякий свой план я мысленно оговаривал: если не начнётся война. Я даже произвёл некоторую подготовку к войне, а именно купил себе валенки, которые мне во время войны очень пригодились.

С этим же ощущением надвигающейся войны жили и многие другие люди, особенно в последние месяцы. Помню, что месяца за два до начала войны одна моя приятельница сказала: «Мне надо отдохнуть, скоро начнётся война, поеду на юг, пока ещё не началась». 21 июня 1941 года вечером она позвонила мне и сказала, что вернулась с отдыха. Я сказал ей: «Ну что, зря съездила? Войны-то нет». Она сказала: «Будет!» Когда уже началась война, Андронов рассказывал мне, что один его знакомый дипломат выехал в Берлин недели за две до начала войны. Когда он прибыл туда в посольство, ему там сказали: «А зачем Вас сюда прислали, через несколько дней начнётся война».

Было известно, что немцы стягивают к нашей границе большое количество войск, а в наших газетах публиковались специальные сообщения ТАСС, в которых разъяснялось, что войска перебрасываются к нашей границе, чтобы предохранить их от английских бомбардировок. Поразительно, до какой степени наши газеты и правительство привыкли лгать, или они не умели и не хотели считаться с фактами. Я помню, что перед тем, как немцы в результате мюнхенского соглашения захватили часть Чехословакии, наши пограничные войска были полностью готовы к военным действиям. А 22 июня 1941 года никакой готовности не было. Они были захвачены врасплох.

Я очень хорошо понимаю, что наше соглашение с немцами, которое было заключено во время визита Риббентропа в Москву перед войной, было совершенно необходимым и правильным действием. Благодаря этому соглашению немцы сперва напали на Францию и Англию, а потом уже на Советский Союз. Если бы немцы сперва напали на нас, то французы и англичане просто думали бы, что Советский Союз очень слаб и поэтому немцы так успешно действуют. А после того, как они испытали их на себе, они поняли, что дело в другом.

22 июня, в воскресенье, утром кто-то из соседей пришёл к нам и сообщил, что в 12 часов будет важное правительственное сообщение. Мы включили радио и услышали: «Началась война!» Говорил Молотов. До сих пор и на всю жизнь запомнил я концовку его речи: «Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!» Меня охватило отчаяние. Мне казалось, что в стране начнётся такой же развал, который был в 17–19 годах после Октябрьской революции. Сразу стало видно, что, хотя дела на фронте были очень плохи, всё же полного развала в тылу не произошло.

В первые дни после начала войны поведение людей сильно изменилось. Поглощённые мыслью об общей беде, люди стали относиться друг к другу более мягко и доброжелательно. В трамвае, в общественном транспорте прекратились вспышки скандалов, которые были обычно там. Был чрезвычайный всеобщий испуг. Помню, как академик С. Л. Соболев, который был уверен в нашем поражении, говорил мне, что он сам и вся его семья будут истреблены немцами, так как он член партии, депутат Верховного Совета СССР.

В первые дни войны были какие-то слухи об успешных действиях наших парашютистов в тылу немцев, но потом все они прекратились. И стало ясно, что наши войска отступают по всему фронту, по-видимому, в полном беспорядке.

Началась эвакуация из Москвы заводов. Стали поговаривать об эвакуации Академии наук с обязательной эвакуацией членов Академии в тыл. Эвакуация производила самое мрачное впечатление. Было видно, что нет уверенности в том, что мы удержим Москву. Мне эвакуация приносила ещё дополнительную боль из-за мелкого личного обстоятельства: в новой квартире я успел прожить только полтора года.

Наконец стало известно, что Стекловский институт эвакуируется в Казань. Выезд был назначен на 22 июля. После того как началась война и до эвакуации в моей жизни произошло важное событие. Я вступил в мой первый, мало желанный для меня брак с Таисией Самуиловной Ивановой, Тасей. Это произошло потому, что я боялся остаться во время войны и эвакуации вдвоём с матерью, которой было уже за 60. Тася не была для меня чужим человеком. Она была падчерицей подруги молодости моей мамы. И поселилась у нас в квартире сперва ненадолго, на время поступления в вуз, ещё в начале 30-х годов. Как раз в это время мать заболела, и она осталась несколько дольше, не перейдя в общежитие. Потом она вообще стала жить в нашей семье, обучаясь сперва в ветеринарном институте, а затем в университете на биофаке, куда я ей помог перейти. Всё это время она находилась на моей психологической опеке.

После окончания университета она была направлена на работу куда-то в провинцию, но в отпуск опять приезжала к нам и жила у нас. Как раз это и произошло в начале войны. Я просил её поехать с нами в эвакуацию в память того, что мы помогали ей в течение многих лет. Но она заявила, что поедет с нами только при условии, если станет моей женой. На это мне пришлось согласиться, хотя этот поступок и не делает мне чести.

Тася была мало привлекательна для меня. Но она была сильная молодая женщина, довольно привлекательная физически. Во время эвакуации она была мне хорошей женой. Возможно, что этот брак сохранился бы на всю жизнь, но были два разрушающих его обстоятельства: неукротимый нрав моей матери, которая скандалила с Тасей по всякому ничтожному поводу, и моё собственное ощущение, что это не та жена, которую я хотел бы иметь. Хотя временами брак казался мне приемлемым. С Тасей мне было всегда чрезвычайно скучно, хотя я и вникал во все её дела, учебные и другие.

Особенно остро я почувствовал, что она не та жена, которую мне хотелось бы, когда мы вернулись из эвакуации. Я стал мечтать о том, чтобы переменить жизнь. Тася это, конечно, чувствовала и сильно меня ревновала. Устраивала скандалы, которые портили всё дело.

В самом конце войны я определил её внештатным сотрудником в какой-то биологический институт, где она могла делать кандидатскую диссертацию. Она начала её делать. Диссертация была посвящена морфологии саранчи в её развитии. Одно лето Тася уезжала в командировку, где много саранчи, собрала её там, даже привезла яйца, и стала тщательно изучать и резать саранчу. С этим она успешно справлялась сама.

Но написать диссертацию не могла. Писал диссертацию я, вникая во все перипетии, которые переживала саранча в процессе своего развития. Наконец диссертация была написана и защищена.

Перед защитой и во время защиты я так безумно волновался, как никогда в жизни при защите какой бы то ни было диссертации. Тем более, что сам я никогда никакой диссертации не защищал. Теперь я мог отпустить Тасю на волю, моя совесть была чиста: я дал ей путёвку в жизнь.

По этому поводу расскажу один разговор с Анатолием Ивановичем Мальцевым, известным русским алгебраистом. Я спросил его, как обстоит дело у его жены с диссертацией. Он сказал, что кандидатский минимум сдан, а диссертации нету, хотя она специалист по алгебре, так же, как и он. Я сказал ему: «Так вам же ничего не стоит сделать ей диссертацию». Он ответил: «Она не хочет. Говорит, ты хочешь со мной развестись». Видимо, моя идея о диссертации для развода не очень оригинальна.

После защиты диссертации Тася определилась на работу под Ленинград в Колтуши в Институт Павлова, где был директором академик Орбели. С ним мы были знакомы ещё по Казани.

Мы стали поддерживать с Тасей междугородный брак. Я ездил к ней, но она никогда не приезжала ко мне, так как не хотела встречаться с матерью. А летом мы вместе уезжали на курорт. У меня было очень пессимистическое настроение в смысле моих возможностей кого-нибудь полюбить. Была одна попытка, которая окончилась полным крахом, когда я попытался хоть немножко сблизиться со своей избранницей — хотел её поцеловать. Потом я встретился с замужней женщиной, в которую сильно влюбился. Она, однако, не соглашалась выйти за меня замуж и бросить мужа. Эта связь внушила мне веру в то, что я способен полюбить. Поэтому я смело пошёл на разрыв с Тасей.

Как-то Тася объявила мне, что не согласна больше жить отдельно от меня, либо давай разводиться, либо она вернётся ко мне в Москву. Я предпочёл первое, и мы развелись, кажется, в 1952 году. Но фактически брак прекратился ещё в 1950 году. После этого я на свободе начал заниматься поисками новой жены. Это заняло у меня целых десять лет! В течение многих лет я внимательно следил за жизнью Таси. Она защитила докторскую диссертацию. Что стало с ней теперь, не знаю. Когда Тася уезжала от нас с матерью в Ленинград, она, по-видимому, думала, что мы не сумеем прожить вдвоём без неё и попросимся к ней с поклоном, чтобы она вернулась назад. Этого не случилось.

*   *   *

Первый месяц войны, проведённый в Москве, запомнился мне огромным количеством клубники, которое мы съели. Когда мы вернулись обратно в свою квартиру, вся она была усыпана хвостиками от клубники. Но это совсем не военное обстоятельство, что же касается военных обстоятельств, то страна очень быстро переводилась чёткими правительственными распоряжениями на военное положение.

Полностью был ликвидирован весь гражданский транспорт, использующий бензин. Вклады на сберкнижках граждан были заморожены. В месяц выдавалось только 200 рублей с одной книжки. Было предложено сдать все радиоприёмники на хранение, с тем чтобы немцы не имели возможности сеять панику среди населения путём радиопередач. Очень многие, и я в том числе, издевались над обещанием вернуть приёмники. Однако, когда война стала подходить к концу, мы их получили обратно. Это было одно из проявлений того порядка, который сохранялся в стране.

Москва и её окрестности были полностью затемнены, и все граждане усердно следили за светомаскировкой. Их усердие приводило к анекдотическим происшествиям. Так, однажды ночью к нам в квартиру позвонили соседи и сказали, что у нас на балконе стоит прожектор. В действительности же на балконе стоял чемодан, и свет луны падал на металлический замок, который блестел.

Нелепое смешное происшествие произошло с А. Н. Колмогоровым, который возвращался к себе на дачу в белом костюме. Кто-то пристал к нему с тем, что он нарушает светомаскировку своим белым костюмом. Тогда он разделся до трусиков и пошёл в таком виде, положив одежду в рюкзак. Но тут же попался какому-то военному патрулю. Его голый вид вызвал подозрение. Оно усилилось, когда Колмогоров заявил, что он академик, но не смог предъявить никаких документов. Он был задержан до утра в милиции, пока не выяснили по телефону его личность.

С первых же дней войны очищались от всякого хлама подвалы домов, с тем чтобы подготовить их под бомбоубежища. Было произведено несколько учебных воздушных тревог, которые объявлялись по радио и при помощи паровозных и заводских гудков. По этому сигналу мы все отправлялись в подвал нашего дома. Но ни одного налёта на Москву немецких самолётов за месяц не было допущено.

Как я уже сказал, Стекловский институт эвакуировался в Казань. Туда же эвакуировались и многие другие учреждения Академии наук. Я думаю, что это были в основном учреждения физико-математического Отделения и технического Отделения, а может быть и какие-нибудь другие ещё.

Кроме того, крупным центром эвакуации стал Свердловск. Там находился Президент Академии наук Комаров и значительная часть Президиума. Насколько понимаю, руководил эвакуацией Отто Юльевич Шмидт, бывший тогда вице-президентом АН СССР. Было решено не эвакуировать учреждения Академии наук, находящиеся в Ленинграде, хотя ленинградцы обращались к Отто Юльевичу с просьбой эвакуировать их. Мы поддерживали эту просьбу, но Шмидт заявил нам, что нет никаких оснований для эвакуации ленинградцев: «Это паника. Ленинграду не угрожает никакая опасность, потому что он защищён морской артиллерией и немцы к нему не подступятся». Это решение привело в дальнейшем к трагической гибели значительной части научных сотрудников ленинградских учреждений. Только небольшая часть смогла прорваться сквозь блокаду из Ленинграда.

Эвакуация московских учреждений в Казань была организована замечательно. Во всяком случае, так было с нами. Мы имели возможность взять с собою в багаж большое количество вещей. Конечно, это была не мебель, а наиболее необходимые вещи, в первую очередь — одежда и другие наиболее необходимые предметы быта. Фарфоровую посуду, тарелки, чашки и тому подобное я решил не брать, так как это тяжёлые вещи и я считал, что можно будет купить их в Казани. Частично это и подтвердилось в дальнейшем.

Мы ехали в купированном мягком вагоне, причём моя семья из трёх человек занимала полностью четырёхместное купе. Ехать нам было удобно и хорошо. Не помню, чем мы питались, было ли питание организованным или мы ели то, что взяли с собой, — не знаю. Путешествие продолжалось три дня, и мне не хотелось, чтобы оно кончалось... Неизвестно, что ждёт нас в Казани... По прибытии в Казань нас сразу отвезли в здание Казанского университета, где в различных его комнатах уже были расставлены кровати. Мы попали в спортивный зал, где стояло несколько десятков кроватей. Через один-два дня к нам пришёл кто-то и сказал, что прибыл багаж. Он лежит во дворе, в куче. Мы пошли его забирать. Всё оказалось цело.

Через несколько дней началось расселение эвакуированных по квартирам казанцев с помощью насильственного уплотнения. Казанцев это не радовало и раздражало. Но некоторые казанцы, понимая обстановку, старались сами подобрать себе подходящих жильцов на время войны. Так случилось и с нами.

Ко мне подошёл казанский математик В. В. Морозов с предложением поселиться в квартире, где жил он на правах жильца. Хозяева его сочли тоже нас наиболее подходящими. Мать и жена поселились в очень маленькой комнатке, а я поселился в большей комнате с Морозовым. Он как сосед вёл себя очень деликатно, совершенно не мешал мне спать, кроме одного-единственного способа. Проснувшись утром рано, он тихонечко закуривал, не производя никакого шума, но дым папиросы сразу же будил меня.

Морозов, конечно, не мог этого думать, а я стеснялся ему сказать.

Позже, когда прибыла новая волна эвакуированных, произошло дополнительное уплотнение. Нас хозяева переселили в одну комнату побольше, а к ним вселился ещё Плеснер с женой. Жилищные условия, в которых мы провели эвакуацию, были относительно хорошие. Моя семья имела отдельную комнату. Конечно, в ней было тесно, например, расскажу, что я имел в этой комнате свой стул. И если я сидел в одну сторону лицом, передо мной был мой крошечный письменный стол с пишущей машинкой. Стоило повернуться под прямым углом, как я оказывался перед обеденным столом. Один угол был завешан тюками с одеждой. Три стены, не выходящие на улицу, были заняты кроватями. Пустого пространства в комнате не было. Зато мы никогда не мерзли. Хозяин нашей квартиры был какой-то «хозяйственник». Будучи заинтересован в том, чтобы в его квартире было тепло, он воровал дрова и для нас. А ведь многие эвакуированные жили в проходных комнатах и страшно мёрзли. Были и такие, которые жили по две семьи в одной комнате. Семья наших хозяев была немногочисленной: мать, отец и дочь. Отношения с ними были неплохими. А вот Люстерник описал квартиру, в которой он оказался с женой, следующими стишками:

«На каждой кровати отдельная пара.
Рекорд побивает крикливая Клара.
Хозяйки стараются этак и так.
Судьба занесла нас в казанский бардак».

Мои отношения с Тасей были вполне удовлетворительными, и Татьяна Андреевна скандалила с ней не слишком часто. У нас было много совместной деятельности. Одна из них — вписывание формул в работы. Летом 1942 года у нас уже был огород, на котором мы усердно трудились.

Местные власти отвели под огород для Академии наук прекрасный участок с великолепной плодородной почвой. Мы имели там две сотки земли, на которых посеяли разнообразные овощи: морковь, свеклу, репу и другое. Всё это росло и доставляло нам массу радости. Осенью огород дал прекрасный урожай, который обеспечил нас собственными овощами на всю зиму.

С этим огородом произошла одна забавная беда. Оказывается, лошади любят кататься по мягкой земле. Для этого катания они избрали наш участок. Они повадились ходить и кататься по нему постоянно. Пришлось принять чрезвычайные меры: место, по которому катались лошади, я обложил осколками бутылок, с острыми, торчащими вверх краями. После этого лошади покинули нас, и огород продолжал процветать, а истоптанное место пришлось перекопать заново.

В километре или двух от нашего огорода проходил трамвай, а до трамвая мы таскали овощи на своих спинах. Их было немало. Некоторые казанцы почему-то недоброжелательно относились к наличию у нас собственных овощей. Они говорили: «И ташут, и ташут, как муравли!» Было у нас и другое место, отведённое специально для картошки. Там мы её и выращивали. На картофельном поле было решено создать колхоз из желающих. Остальные, нежелающие, индивидуально возделывали свои участки. Колхозников постигла неудача, так как они оглядывались друг на друга и каждый не хотел работать больше других. В результате этого они или вовсе не работали, или работали очень мало и получили плохой урожай.

Наиболее усердными огородниками были И. М. Виноградов и я. Многие удивлялись: почему академик и член-корреспондент так стараются на огороде, хотя они и без того достаточно обеспечены. Мне кажется, в этом сказалась наша русская природа и то, что наши родители были ещё тесно связаны с землей. Напротив, евреи очень неохотно занимались огородом, во всяком случае, не были им увлечены. У меня огородная деятельность была какой-то разрядкой. Она несколько отвлекала меня от мрачных мыслей, возникавших ввиду плохого положения на фронтах. В это время шло немецкое наступление на юге России, на Сталинград.

Летом 1942 года мы провели один месяц в доме отдыха под Казанью, на Волге. Это как-то напоминало немного прежнюю жизнь. Ездили на лодке на противоположный берег Волги. Волга в этом месте была широкой, и переезд не представлялся мне простым делом.

Первое время нашего пребывания в доме отдыха мы с радостью наблюдали, как по Волге снизу вверх по течению шли суда, гружённые нефтью. И вот это движение прекратилось. Немцы вышли к Волге и перерезали эту коммуникацию. В доме отдыха было некоторое количество ленинградцев, эвакуировавшихся из осаждённого, голодающего Ленинграда. Они производили совершенно ужасное впечатление своим истощённым видом и своим ненормальным отношением к пище. Голодный психоз преследовал их, они всё время старались уберечь и спрятать, накопить как можно больше пищи в запас.

Осенью 1942 года, уже после возвращения из дома отдыха на нашу казанскую квартиру, я перенёс очень тяжёлое лёгочное заболевание. Это было острое проявление того лёгочного заболевания, которое тлело во мне со времени моей поездки в Балаклаву, где я неосторожно вёл себя с солнцем и морем. В Казани начала повышаться температура каждый день почти на целый градус. Врач, который поставил диагноз «крупозное воспаление лёгких», сказал, что нужно искать сульфидин. Тогда это было новое лекарство, и достать его было трудно. Но раньше, чем мы его добыли, температура достигла 41 градуса и после этого в одну ночь упала почти до нормальной. Произошёл кризис, болезнь миновала. Я жестоко ослабел, не мог сойти с кровати. Мне казалось, после такого тяжёлого заболевания мне нужно усиленное питание.

В эвакуации научные работники были обеспечены пищей наравне с рабочими, несущими тяжёлую физическую работу. Именно: я получал 800 граммов хлеба в день, а мои члены семьи по 400. Кроме хлеба мы получали ещё какое-то количество водки, а что касается масла, сахара и мяса, то их было ничтожно мало. Эти продукты приходилось покупать у спекулянтов по чрезвычайным ценам. Помню, одно время масло было по 200 рублей за килограмм. Можно было также менять хлеб и водку на рынке на другие продукты, но это считалось незаконным, и милиционер мог конфисковать и хлеб, и водку, так что можно было ничего не получить, кроме неприятностей. Я пытался получить из Академии какую-то помощь в смысле питания, но мне ничего не дали. Пришлось осуществлять усиленное питание при помощи хлеба и редьки с собственного огорода.

Иногда Академия наук производила своим членам разовые выдачи пищи. Однажды мы получили восемь килограммов какао-бобов. Мы пропускали их через мясорубку и получалась маслянистая масса. Прибавляя к ней некоторое количество сахара, можно было получить нечто вроде шоколада. Это была очень интересная пища. Привлекательной пищей был также кофе, который можно было купить в Казани в совершенно произвольном количестве совершенно свободно в виде нежаренных зёрен. Вероятно, это было то кофе, которое шло через Советский Союз в Германию перед войной. Оно осело в тех местах, где его застала война. Мы его покупали в большом количестве и даже привезли в Москву.

Кроме того, что мы получали по карточкам, а это был в основном хлеб, мы могли пользоваться ещё столовой, организованной для нас Академией наук. Столовая эта организовывалась несколько раз заново. Менялось помещение, и питание устанавливалось новое. Но каждый раз питание быстро ухудшалось и всегда было почти совершенно отвратительным. Самое лучшее, что я помню в этих столовых, — это так называемый бигорох, т.е. обед, состоящий из горохового супа и гороховой каши.

В питании строго соблюдался табель о рангах. Академики, члены-корреспонденты, доктора, кандидаты — все снабжались по-разному. По этому поводу я помню остроумную шутку А. Д. Александрова. Он говорил так: «Академики — это почтенные, членкоры — это полупочтенные, лауреаты — это полусволочь, остальные — просто сволочь». Согласно этой системе в той самой столовой, где нас кормили бигорохом, была отдельная комнатка для академиков, куда не пускали уже и членкоров. Но это только теоретически. Я часто туда проникал. Удобство заключалось в том, что пальто можно было повесить на стену, а не держать на том стуле, где сидишь. Но иногда эту комнатку контролировали академические дамы и выводили членкоров.

Быт в Казани был тяжёлым не только в вопросах питания, но также и в других. Один из важнейших вопросов — где мыться? — был не прост. В нашей квартире была ванна, но она не работала. Как правило, мы ходили в баню, брали там отдельный номер на всю семью по моей орденской книжке, иначе была огромная очередь. Были периоды, когда мыться в банях не рекомендовалось из-за эпидемии сыпного тифа. Правда, она не была серьёзной, но всё же представляла опасность.

Некоторые институты устроили собственные бани. Так, была баня в институте Капицы. Мы иногда пользовались ею. В нашем институте, конечно, ничего не было, так как наш институт не располагал никакой материальной базой. Мыться дома в кухне, пользуясь маленькой печкой, было трудно и неудобно, но и это приходилось иногда делать. Иногда зимой замерзал водопровод. Тогда приходилось носить воду на пятый этаж из уличной колонки. А иногда замерзала и канализация. Тогда рекомендовалось ходить в уборную в институте.

Были трудности с посудой. Я имею в виду не тарелки, которые мы заменили пиалами, приобретёнными в Казани, а посуду, в которой можно было бы хранить, например, воду, принесённую с улицы. Добыть лишнее ведро было невозможно. В качестве такой посуды, в которой можно было бы хранить жидкое содержимое, кто-то, может быть даже и я, придумал покупать стеклянные шары, предназначенные для осветительных приборов на потолке. Такой шар становился нижним своим краем на консервную банку, а сверху можно было наливать воду. Шар самого большого размера имел вместимость восемь литров. Моя мать пыталась даже солить капусту в таких восьмилитровых шарах. Это привело к беде. Прокалывая капусту, что полагается делать, она проколола четыре шара. Таким образом, пришлось выбросить двадцать четыре килограмма капусты, опасаясь употреблять её.

Но все бытовые трудности были ничто перед той бедой, которая нависла перед моей страной. У нас в квартире не было радиотрансляционной сети, и мы ходили слушать сводки на улицу. Война шла плохо для нас, и у меня не было никакой уверенности, что она благополучно кончится.

Мечта о возвращении в Москву казалась мало реальной, хотя я бережно хранил ключи от квартиры и регулярно выплачивал за неё квартплату. Но были и такие, которые перестали посылать квартплату за свои московские квартиры. Их квартиры были конфискованы и заселены другими гражданами. Я не разделил этой участи. В мрачные минуты моя жена Тася злобно издевалась над моими мечтами о возвращении в Москву, над хранением ключей и посылкой квартплаты.

Мрачные мысли о том, что будет с нашей страной и со всеми нами, в случае если война будет проиграна, преследовали меня. Мне казалось, что советскую интеллигенцию в случае проигрыша войны может постичь та же самая участь, которая постигла русскую буржуазию и русскую интеллигенцию после Октябрьской революции: эмиграция или жалкое прозябание в собственной стране.

Во время войны было очень много мрачных моментов. В 1942 году — выход немцев на Волгу, а в 1941 году — 16 октября, когда в Москве многим казалось, что Москва будет сдана врагу в ближайшие дни, так что все бежали из неё сломя голову. Что тогда в действительности произошло, я не знаю. Одна моя партийная приятельница, драпанувшая из Москвы 16 октября, проездом была в Казани и находилась в полном ужасе: она сбежала, а Москва ещё не взята.

Не помню, когда именно, но под Казанью начали рыть противотанковые рвы. Некоторые решили уезжать из Казани дальше на восток. По этому поводу распространялась перефразировка лермонтовских стихов: «Бежать, но куда же? На время — не стоит труда, а вечно бежать невозможно». Страшное впечатление производили те сведения, которые доходили до нас о положении в Ленинграде.

Вот что рассказала мне после войны о ленинградской блокаде, которую она перенесла, та моя ленинградская знакомая, к которой я воспылал нежными чувствами ещё в Болшеве. Она что-то делала, стоя у окна, уронила какой-то предмет на пол и наклонилась. В это время немецкий снаряд ударил в подоконник, взорвался над нею и пробил шарф, которым она была укрыта, но её не зацепил.

Она находилась в блокированном Ленинграде вместе с мужем, маленькой дочкой и родителями мужа. Все они испытывали ужас перед всё возрастающим голодом. Когда блокада была прорвана и была установлена «дорога жизни» через Ладожское озеро, она вместе с мужем и ребёнком решили эвакуироваться, бросив на верную смерть родителей мужа. Когда поезд шёл уже по неблокированной территории, их дочка умерла. На каждой станции входила специальная бригада санитаров, они говорили: «Сдавайте трупы. У кого есть трупы? Сдавайте трупы». Труп ребёнка пришлось сдать, так что она не знала, где похоронена её дочка, и это её угнетало в течение многих лет.

В 1942 году я начал мечтать о том, чтобы съездить в Москву хотя бы на несколько дней. Некоторые математики ездили. Довольно часто ездил С. Л. Соболев, бывший тогда директором нашего института в Казани. Иногда ездил Колмогоров. В одну из таких поездок Колмогоров, оставшись без присмотра Александрова, женился. Вернулся уже женатым.

Ещё до войны, когда мы ездили на Черное море в Батилиман, а там же бывали Александров и Колмогоров вместе, я имел возможность наблюдать, как тщательно Александров следил за Колмогоровым, чтобы он не увлёкся какой-нибудь женщиной. Одно время у Александрова были карбункулы на животе во время пребывания в Батилимане, и он по этому поводу не ходил на ужин. Колмогоров приходил один, оставался с одной молодой девушкой. После двух или трёх таких вечеров Александров пришёл вместе с ним и после ужина строго сказал ему: «Ну, Андрей, пошли домой». Колмогоров послушался.

Я несколько раз обращался к Соболеву с просьбой дать мне командировку в Москву, мотивируя это желание тем, что у меня в Москве остались оттиски и рукописи, нужные мне для работы, но всегда получал от Соболева отказ. Потом я нашёл разумное объяснение этим отказам. Дело в том, что фонды на командировки в Москву были ограничены и Соболев использовал их сам, а предложить мне ехать без командировочных он не решался. Тогда я обратился с просьбой к вице-президенту Орбели, и он разрешил мне поехать в Москву, предупредив меня только, что моя командировка не будет оплачена. Всё должно происходить за мой счёт. Однако разрешение на поездку в Москву было получено!

Как раз в это время, в ноябре, должна была состояться сессия Академии наук в Свердловске. Мы её нарекли обжорной сессией. На неё я поехал с женой. Было решено, что из Свердловска мы поедем прямо в Москву, не останавливаясь в Казани. Так и сделали. Сама поездка в Свердловск и пребывание в Свердловске были очень интересными.

В поезде нашим соседом оказался профессор А. Я. Хинчин. Он оказался очень милым, общительным человеком. Много рассказал о себе, главным образом о своём психическом заболевании. Рассказал, как обычно он чувствует неотвратимо приближающийся к нему приступ психоза и ничего не может с этим сделать. Уже после окончания войны в Москве Хинчин умер в состоянии психоза. Когда кто-нибудь пытался разговаривать с ним, Хинчин говорил: «Как я могу разговаривать, ведь я знаю, что я умираю».

Другой тяжело психически больной математик был И. И. Привалов. В начале войны у него возникла мания, согласно которой он был причиной войны. Он даже пытался покончить жизнь самоубийством, чтобы прекратить войну. Но умер естественной смертью.

Не помню, в чём заключалась научная сторона Свердловской сессии. Основное впечатление осталось от того, что нас в Свердловске обильно и вкусно кормили. Я не мог съесть всего того, что имел право есть, опасаясь заболеть и потерять возможность есть. Я помню, что в тарелку гречневой каши я клал сто граммов сливочного масла. До пирожных я никогда не мог добраться, опасаясь переесть. На предыдущей аналогичной сессии одна жена академика умерла от переедания. Во время этой ноябрьской сессии в Свердловске там находился Московский государственный университет в эвакуации, который первоначально был эвакуирован в Ашхабад, а потом переведён в Свердловск. Там я встретился с профессором В. В. Степановым. Он был совершенно голодный и говорил о себе так: «Я — голодный человек». Уезжая из Свердловска, мы везли с собой пирожные и плюшки, которые передали на Казанском вокзале моей матери, проезжая через Казань.

И вот я в Москве! Помню, с каким огромным волнением входил я в свою московскую квартиру. Московская квартира оказалась в полном порядке. При отъезде мы должны были оставить запасные ключи в домоуправлении. Домоуправление внимательно наблюдало за состоянием квартир. Так, например, окна были заклеены, чтобы зимой не было слишком холодно. Квартира слегка отапливалась, был газ, работал лифт, водопровод. Всё это меня совершенно поразило.

В Москве мы пробыли около месяца. Так как было холодно, то было проведено следующее мероприятие. Из текстильных трубок был составлен длинный шланг, и газовая горелка была проведена в ту комнату, в которой мы жили, так чтобы её можно было отапливать газом. Это была общепринятая тогда система отопления газом отдельных комнат. Она была, конечно, очень опасной, можно было отравиться, но ею все пользовались. Не помню, что я делал в Москве. Помню только, что где-то добыл пишущую машинку и писал своей матери длинные обстоятельные письма (помимо занятий математикой) почти каждый день. Вообще во время войны писание писем занимало огромное место в моей жизни. Все мои друзья были разбросаны по различным частям Советского Союза, и со всеми я переписывался.

Жизнь в Казани не была переполнена одними только трудностями и тяжкими переживаниями. Было и много хорошего. Прежде всего, я успешно занимался математикой, но об этом позже. Я гораздо больше общался, чем это было в Москве, с сотрудниками Академии наук, так как все мы жили не очень далеко друг от друга. Общение доставляло, в основном, мне большую радость. Среди лиц, с которыми я часто встречался, были Александров, Колмогоров, Люстерник, Ландау, Лифшиц. Общение со всеми ними было очень интересным и привлекательным для меня.

Но были и исключения. Назову прежде всего Гельфонда. Он эвакуировался в Казань гораздо позже нас и пережил в Москве несколько реальных немецких налётов, которые, по-видимому, произвели на него подавляющее впечатление. По прибытии в Казань он однажды посетил меня. Пробыл у меня часа два или три. За всё это время я не мог вытянуть из него почти ни одного слова. Так что он навёл на меня безумную скуку. Гельфонд был знаменит значительным числом жён и разводов. Но, что несколько необычно, инициаторами разводов были жёны, а не он. Ландау утверждал, что жены сбегали от Гельфонда, не перенося той страшной скуки, которая от него исходила. После его визита к нам я уже старался избегать общения с ним. Зато часто встречался с его отцом, который был милый и приятный человек.

Испортились у меня отношения также с Плеснером, который до войны был моим другом. Причиной этой порчи было проживание в одной квартире. У нас с Плеснером происходило множество мелких конфликтов. Об одном из них расскажу. В наших комнатах была общая печь, выходящая в обе комнаты. Нужно было установить ту долю дров, которую должны были вносить мы, с одной стороны, и Плеснер, с другой стороны. Плеснер заявил, что, поскольку печь греет его комнату гораздо сильнее, чем нашу, его доля должна быть меньше. А я имел противоположную точку зрения. Мне удалось преодолеть его сопротивление только после того, как я заявил, что если он так будет себя вести, то я поставлю в своей комнате отдельную печь и не буду топить общую совсем.

Математический институт помещался в здании Казанского университета и занимал небольшое помещение. Рядом с этим помещением была отделена квартира академику Чудакову, который занимал в Академии какой-то ответственный пост, кажется вице-президента. А уборная от этой квартиры выходила в Математический институт, но запиралась ключом, который находился у Чудакова. Это дало повод Люстернику сострить. Он дал новое название нашему институту: математический институт имени Стеклова при уборной академика Чудакова.

В институте происходили заседания, на которых председательствовал С. Л. Соболев, бывший тогда директором института. Его поведение как председателя было несколько забавным. Если к назначенному времени заседания Совета кто-нибудь опаздывал, Соболев объявлял заседание закрытым. А когда опоздавший приходил, он говорил ему: «Вот видите, из-за Вашего опоздания я отменил заседание Совета. В следующий раз я лишу Вас продовольственных карточек за опоздание». Этого он сделать, конечно, не мог. И тут же объявлял, что заседание заново открывается. Своим вздорным поведением на посту директора Соболев так всем надоел, что, когда мы вернулись в Москву, мы постарались от него избавиться и добились того, чтобы на этот пост вернулся обратно И. М. Виноградов.

В институте велось несколько семинаров. В одном из них я участвовал. Его вёл Н. Г. Чеботарёв. Семинар был посвящен изучению квазиполиномов. Выяснялось, при каких условиях все нули квазиполинома имеют отрицательные действительные части. Чеботарев решал эту задачу как-то очень сложно, не выходя в область комплексного переменного, и не получил общих результатов. Я решил эту задачу совершенно полно, выйдя в плоскость комплексного переменного. Это была одна из моих хороших работ, которая впоследствии приобрела довольно широкую известность 1.

В Казани я много и регулярно занимался математикой. Лекций я не читал, заседаний было мало, делать было нечего. Я занимался математикой. Делал это с большим увлечением, стоя в очередях за пищей и за деньгами в банке и в других местах, а также сидя дома. Я даже завёл такой порядок, которого раньше в моих занятиях математикой ещё не было. Я вставал вовремя, завтракал и после завтрака начинал заниматься математикой до самого обеда. После обеда отдыхал некоторое время и после этого опять продолжал заниматься до вечера.

Если во время занятий кто-нибудь приходил к нам и мне приходилось общаться с ним, у меня было ощущение физической боли, вызванное необходимостью оторваться от занятий, чего я всё-таки сделать не мог. Я разговаривал и в то же время продолжал думать. Раньше в Москве я никогда так регулярно и систематически не занимался. В Москве очень часто занимался по ночам, но в Казани этого не было. Темой моих занятий были прежние топологические задачи теории гомотопий.

В Казани я получил ряд новых результатов. Кроме того, я занялся двумя совсем новыми для меня вопросами анализа. Уже упомянута была работа о нулях квазиполиномов, и ещё я занялся изучением эрмитовых операторов в гильбертовом пространстве с индефинитной метрикой. Это уже был функциональный анализ, которого раньше я не знал. Так что мне пришлось его довольно тщательно изучать. Полученный результат также в какой-то степени приобрёл широкую известность. Позже ряд математиков стал заниматься в том же направлении, и по этому поводу были написаны даже целые книги 2.

Таким образом, пребывание в Казани не было бесплодным в смысле математической деятельности. В Казани же я занимался оформлением для печати, т.е. писанием, своих ранее полученных результатов. Я писал рукопись на машинке, а затем Тася вписывала формулы.

Весной 1943 года было назначено возвращение нашего института в Москву. Это было несколько странное и неожиданное для нас решение в смысле военных действий, так как немцы в каждую из предыдущих вёсен развертывали наступление. В этот раз, по-видимому, правительство было уверено в том, что большого наступления немцев уже не будет. Мы не решились возвращаться в Москву весной со всем институтом, а остались в Казани ещё до осени. Весной поехали в Москву, просто чтобы побывать там и устроить огород.

Весеннее наступление немцев в 1943 году произошло с большим опозданием. Я помню, как было о нём сообщено по радио. Сообщение об этом наступлении немцев звучало необычно. Оно выглядело, как сообщение о большой нашей победе. Так оно и случилось! На Орловско-Курской дуге немцы были разгромлены. По-видимому, этот разгром был заранее предусмотрен и планировался. Немецкое наступление началось именно тогда, когда это было для русских удобно и известно заранее по крайней мере.

*   *   *

В Москве на этот раз мы с Тасей занимались огородом. Институт получил какие-то участки земли на территории, принадлежащей ЦАГИ, где-то за городом, не помню где. Помню, как мы начали рыть целину. Это было трудное дело. После того как мы проработали часа два или три, вдруг раздался окрик часового. Он заявил: «Здесь объект, копать нельзя». Мы пошли к начальству с жалобой, что мы проработали так долго зря. Тогда нам сказали, что нам безвозмездно дадут уже вскопанную землю. И перевели на новый участок. Правда, он был вскопан очень плохо, просто трактор перевернул верхний слой почвы и всё. Мы начали его рыхлить, и к нашему удивлению нам стали попадаться куски картошки, которые в нём лежали. Какая-то женщина, которая шла мимо, сказала: «Что вы тут делаете? Здесь же уже посажена картошка!» Тогда мы снова пошли к начальству и получили новый уже вполне хороший участок, на котором посеяли наши овощи и картошку. Осенью, когда мы приехали в Москву окончательно и пошли собирать урожай, оказалось, что он в значительной части уже убран какими-то жуликами. Так что мы мало что сумели получить с нашего подмосковного огорода.

Заговорив об огороде, я вспомнил об одном забавном случае, который произошёл с нами в Казани в самом начале нашего пребывания там, осенью 1941 года. Сотрудниками нашего института было решено выкапывать и брать себе морковь на каком-то большом казанском огороде, так как копать её было некому. Мы просто могли выкопать сколько угодно моркови и унести с собой. Это казалось привлекательным. Мы рыли морковь вчетвером — Александров, Колмогоров, я и Тася. Во время нашей работы к нам подошёл военный чин и потребовал документы от Александрова и Колмогорова — такой странный у них был вид. Но документов у них не оказалось. Их хотели отвести в милицию, и тогда я предъявил свою орденскую книжку и заверил, что это сотрудники нашего института. Их оставили в покое.


СНОВА В МОСКВЕ

Окончательно в Москву мы вернулись осенью 1943 года. Об этом возвращении у меня осталось гораздо меньше воспоминаний, чем о выезде в Казань. Помню только, что сборы и сама поездка очень утомили меня. Видимо, я сильно ослаб за два года эвакуации. Это предположение подтверждает и тот факт, что, начав работу в университете сразу же после возвращения в Москву, я вынужден был читать лекции сидя. Стоять мне было трудно. Тогда мне было тридцать пять лет.

Поведение людей было уже не то, какое было в самом начале войны, когда они были в какой-то степени облагорожены общей бедой. Во всяком случае, в Казани, на вокзале, у нас пытались украсть чемодан самым наглым образом на глазах у нас, взяв его прямо с тачки, на которой лежал весь багаж.

Возвращение в Москву не доставило мне большой радости. Причиной этого было то, что моя личная жизнь была устроена не так, как мне хотелось бы. Жена была не та и доставляла мне мало радости. В Казани это обстоятельство не могло служить руководством к действию.

По приезде в Москву у меня не возникло твёрдого решения о разводе, но желание как-то изменить свою жизнь тлело. Ничего хорошего от такого моего отношения к браку, конечно, произойти не могло. Мои довоенные знакомые, с которыми во время эвакуации я только переписывался, постепенно стали появляться в Москве. И каждая встреча с любой женщиной вызывала жестокую ревность Таси, совершенно не обоснованную, так как никого привлекательного для меня в то время вокруг не было. А скандалы от ревности происходили регулярно и обычно приурочивались к поздним часам.

Так что мой совершенно разлаженный сон ещё более подрывался. Я наращивал дозы снотворных, перешёл на барбитураты и принимал их иногда даже днём. При этом Тася даже днём часто не давала мне спать, по-видимому преднамеренно. Скандалы между матерью и женой также усилились. В нашем быту появилась новая возможность — можно было ездить в подмосковный санаторий «Узкое». Но и там ссоры с Тасей не утихали. Такая мучительная жизнь могла продолжаться неограниченно долго. У меня не было решимости прервать её.

Решительный шаг совершила она. Защитив кандидатскую диссертацию в 1947 году, она в том же году, осенью, уехала в Колтуши, где поселилась и стала работать в институте, основанном ещё Павловым. Тем летом я проводил месяц в Кисловодске, в санатории Академии наук, с матерью. После санатория планировалась поездка матери на два месяца в гости к одному моему грузинскому ученику, в глухую грузинскую деревню, где было много фруктов. Она туда и поехала, а я должен был вернуться в Москву один. Так как я должен был ехать один, то для меня было гораздо проще провести три часа в самолёте, чем двое суток в поезде. Поэтому я отправился в Москву на самолёте. Это была моя первая поездка на самолёте. Я очень боялся, что меня будет тошнить, но ничего подобного не произошло. Напротив, в самолёте я чувствовал себя великолепно. Эта поездка на самолёте произвела на меня огромное впечатление. Быстрота перелёта, который продолжался всего три часа, создавала совершенно особый психологический эффект от путешествия.

В Москве на аэродроме меня встретила Тася. Мы поехали домой, и она рассказала мне о своём намерении переехать в Колтуши. Это решение Таси произвело на меня двойственное впечатление. С одной стороны, я был рад, что прекращается совместная мучительная жизнь, с другой, я уже сильно привязался к ней и её отъезд вызвал у меня тяжёлые переживания.

За несколько дней до возвращения матери из Грузии Тася выехала в Колтуши. Непосредственно после её отъезда я жестоко тосковал. Когда мать вернулась и узнала о том, что произошло, она страшно была раздосадована на Тасю. Хотя надо прямо сказать, что Тасе житья у нас уже не было. Отсутствие любви с моей стороны и злобное отношение матери были совершенно несносны для неё.

Скоро тоска стала проходить, и я начал ощущать прилив свободы. Тем более, что в любой момент я мог поехать к ней. Я ездил в Ленинград в роскошном поезде «Красная стрела», в роскошном вагоне в двухместном купе, где я старался занять купе один. Ехал спокойно, со всеми удобствами. А в Ленинграде меня встречал кто-нибудь из предупреждённых мною чиновников Академии наук и провожал в гостиницу «Астория», где я обычно останавливался. Тася приезжала ко мне. В Колтуши я не ездил. Летом мы с Тасей отправлялись на юг, обычно сперва в Кисловодск на месяц, и ещё на один месяц — на Кавказское побережье Черного моря. Эти наши поездки на юг начались ещё раньше, до её переезда в Колтуши.

Л. С. Понтрягин. 1947 г.Вернувшись из эвакуации, я сразу же начал работу в университете: стал читать лекции, вести семинары. Конечно, продолжалась и моя научная работа.

Я делал попытки решить проблему классификации отображений сферы на сферу, но без успеха. Кроме того, я тщательно обрабатывал, дополнял и перерабатывал ранее полученные результаты. Я описал характеристические циклы на римановых многообразиях ещё двумя различными способами — при помощи кососимметрических форм, возникающих из риманова тензора, и при помощи систем полей векторов на многообразии.

Изучал теорию гладких многообразий. Этим вопросам были посвящены мои лекции, которые я читал в университете, а также семинары. Кроме того, я читал в различных вариантах комбинаторную топологию, из чего потом возникла небольшая книжечка. В ней я очень сжато и компактно изложил основы комбинаторной топологии 3. Читал лекции и вёл семинары по теории непрерывных групп, в частности по теории групп Ли.

В начале 50-х годов прочёл годовой курс лекций по теории гладких многообразий и её приложениям к классификации отображений сфер на сферы.

Этот мой курс слушал Павел Сергеевич Александров. После лекции мы обычно отправлялись с ним в хороший ресторан, где обедали вместе, пили кофе и много разговаривали обо всём, в частности о математике. В те времена у нас были очень тёплые отношения.

Из этих лекций позже возникла монография «Гладкие многообразия и их применения в теории гомотопий» 4, опубликованная в трудах Стекловского института. Позже эта монография вместе с моими работами по характеристическим циклам была выдвинута по инициативе Б. Н. Делоне на международную премию имени Лобачевского. Эта премия была мною получена в 1966 году.

*   *   *

Десятилетие после возвращения из эвакуации было наполнено для меня многими важными событиями. Но не все эти события я могу датировать теперь.

Конечно, важнейшим событием было окончание войны! День 9 мая 1945 года я помню до сих пор! Перед концом войны радиоприёмники были уже нам возвращены, и из заграничных передач мы все уже знали, что 8 мая подписана безоговорочная капитуляция Германии. Было известно, что в ночь с 8 на 9 мая и у нас будет объявлено о конце войны. И многие ждали у радиоприёмников и динамиков трансляционной сети этого сообщения. Но я к тому времени уже очень берёг свой сон и не стал ждать ночного сообщения, а отложил всё до утра. Вечером девятого я был в гостях у своих знакомых и там узнал, что по случаю победы в Москве будет дан салют из 1000 орудий. Я сразу же отправился домой, чтобы открыть окна, так как боялся за стёкла.

Всем были памятны первые победные салюты, которые производились неосторожно, так что во многих домах вылетали стёкла. Были и случаи похуже. В фейерверке участвовали крупнокалиберные зенитные пулеметы, которые пускали трассирующие очереди в пустое небо. Пули, падая назад, иногда попадали на граждан, и, говорят, даже были несчастные случаи. Однажды, когда я сам был недалеко от салютующей батареи, я почувствовал, какой страшный воздушный удар вызывает залп. Но победный салют из 1000 орудий был произведён осторожно, и никаких происшествий не было. Научились.

В Москве у меня возобновлялись старые знакомства и появлялись новые. Вернулся из лагеря Ефремович, кажется ещё до окончания войны. И в результате наших усилий получил разрешение жить в Москве. Он был прописан и жил первое время на даче у брата П. С. Александрова — М. С. Александрова, знаменитого гинеколога. После отъезда Таси в Колтуши он поселился у нас и прожил семь лет в моей квартире. Всё это время мы поддерживали с ним дружеские отношения. Вместе читали стихи, разные книжки, но математикой вместе не занимались. Насчет математики Вадим Арсеньевич был ленив.

Только к концу его проживания у нас наши отношения несколько испортились благодаря той бесцеремонности, с которой Ефремович использовал нашу квартиру. Ефремович был большой любитель дам, и иногда сразу приходило их несколько, так что он рассаживал их по разным комнатам, чтобы они не встречались друг с другом. Он выехал от нас, когда ему была возвращена его старая квартира.

Перед войной у меня устраивались танцы, на которые собиралась молодёжь. Эти танцы доставляли мне большое удовольствие. Другим развлекательным занятием у меня было катание на коньках с кем-нибудь вдвоём. Я возобновил свои детские навыки, когда я катался по улицам Москвы на коньках, и стал ходить на катки. После возвращения из эвакуации танцы и катание на коньках возобновились.

Несколько позже у меня появилось новое спортивное увлечение — катание на байдарке. Я приобрёл себе разборную байдарку на двоих и выезжал на автомобиле вместе с этой байдаркой и с кем-нибудь из друзей на подмосковное водохранилище. Там байдарку мы собирали, катались целый день и возвращались домой уже поездом поздно вечером.

При катании на коньках и катании в байдарке часто происходили занятия математикой. Были случаи, когда я при этом у аспирантов и студентов принимал экзамены. Помню, что на байдарке мне сдавал экзамен Е. Ф. Мищенко по римановой геометрии и тензорному анализу. Причём на водохранилище были довольно крупные волны, совершенно серьёзные для байдарки. С Евгением Фроловичем — Женей, как я его тогда называл, мы крепко подружились. Эта дружба продолжалась много лет.

В конце сороковых годов появилось ещё новое спортивное занятие — катание на лыжах. Кататься на лыжах убедил меня Е. Ф. Мищенко. Он и обучил меня этому делу. Мы начали с окрестностей подмосковного санатория «Узкое». Очень часто мы с Мищенко во время лыжных прогулок интенсивно занимались математикой. Позже я стал кататься и с другими партнёрами в других местах. Это занятие занимало видное место в моей жизни, я думаю, до конца 70-х годов.

В связи с моим возобновлением работы в университете я приобрёл новых многочисленных учеников. О них я уже говорил. Научные и личные контакты с ними продолжались много лет. С некоторыми сохранились до сих пор.

Запомнилась мне студентка Валя Бурдина. Это была очень бедная девочка из русской рабочей семьи. Будучи студенткой, она одевалась в какие-то отрепья. В математике она проявила значительные способности, так что я решил взять её в аспирантуру. Перед самым окончанием университета она совершила поступок, который затруднил принятие её в аспирантуру. На политическом семинаре она внезапно предложила обсудить вопрос о том, правда ли, что евреев не пускают в аспирантуру. Ей так говорили. Никакого обсуждения не последовало, но в характеристике ей вписали фразу, которая препятствовала поступлению в аспирантуру? Так что в университет я её уже не мог взять.

Я стал стараться взять её в Стекловский институт, и дирекция согласилась. Однако в отделе кадров её дело застряло и не двигалось вперёд. Тогда я пошёл к главному учёному секретарю Академии наук СССР А. В. Топчиеву и изложил ему дело. Я сказал ему, что у меня есть ученики различных национальностей — евреи, грузины, татары и другие. Но мне хотелось бы иметь также и русских. С этой точки зрения Валя Бурдина представляет для меня большой интерес, тем более, что она происходит из рабочей семьи. Топчиев пошёл мне навстречу, и Валя Бурдина была принята в аспирантуру Стекловского института. Её дипломная работа, а также, я думаю, кандидатская, обсуждались нами при катании на коньках.

На моём горизонте заново появился мой довоенный ученик, наиболее усердный и способный слушатель моих лекций, Владимир Абрамович Рохлин. В начале войны он ушёл в ополчение и пропал без вести на много лет. Только в конце войны до нас стали доходить слухи, что он был в плену у немцев, а затем мы узнали, что он освобождён и находится на проверке в советском лагере. Я написал письмо какому-то начальству с просьбой освободить Рохлина. И он вернулся в Москву. Но в Москве его не брали ни в аспирантуру, ни на работу. С пропиской также были трудности. Я решил взять его в Стекловский институт на должность моего официального помощника по научной работе. Таким образом, впервые появился у меня официально помощник. Я даже имел намерение прописать его в моей квартире, но это не удалось.

Рохлин нашёл себе другое место для прописки, а с ним мы стали заниматься математикой. Он приходил ко мне регулярно по утрам, и мы трудились с ним вместе. Сперва он пытался обучить меня функциональному анализу, которым занимался сам до войны. Но я не проявил к этому склонности. Тогда он сам перешёл на топологию, которой занимался со значительным успехом 5.

Когда Рохлин защитил докторскую диссертацию, он объявил мне, что он не может больше оставаться на должности моего помощника. В связи с этим он был отчислен из Стекловского института. На его место я взял В. Г. Болтянского, который к этому времени окончил аспирантуру в Московском университете у меня.

До войны я несколько раз ездил в Воронеж и читал лекции в Воронежском университете. Там я познакомился с очень милой студенткой Асей Гуревич. По окончании Воронежского университета я взял её в аспирантуру в Москву, думаю, что в Стекловский институт. Во время войны она находилась где-то далеко в эвакуации. Выписал её оттуда обратно в Москву по моей просьбе директор Стекловского института Виноградов для окончания аспирантуры. Именно у Аси Гуревич и прописался Рохлин на правах её мужа.

Перед войной она пришла ко мне в новую квартиру и посмотрела мою большую комнату, сказала: «Здесь можно танцевать». И начала учить меня танцам. Тогда и начались мои танцы дома. Ася Гуревич в течение нашего знакомства неоднократно обращалась ко мне с просьбой помочь кому-нибудь из её друзей в каком-то смысле. Это были всегда евреи. Мне это не казалось странным, поскольку сама она была еврейкой и, естественно, имела такое же окружение. Но уже после войны она меня совершенно поразила одним своим заявлением. Она жаловалась мне, что в текущем году в аспирантуру принято совсем мало евреев, не более четверти всех принятых. А ведь раньше, сказала она, принимали всегда не меньше половины...

Помню ещё одну мою ученицу из Московского университета — Ирину Буяновер. Она обладала хорошими математическими способностями и сделала у меня дипломную работу. Я хотел взять её в аспирантуру, но это мне не удалось, так как за ней числился некий проступок. При некоторых обстоятельствах, которые описывать я не хочу, она укусила за руку, весьма серьёзно, зам. декана нашего факультета. При попытках принять её в аспирантуру я объяснялся с ректором И. Г. Петровским и даже перессорился с ним из-за неё.

Ира Буяновер послужила косвенной причиной моего знакомства с Е. Ф. Мищенко. У них был роман, она мне жаловалась на Е. Ф. Мищенко. Не знаю, за что именно, но я решил отомстить ему за неё, а именно провалить его на экзамене при приёме в аспирантуру. На эти экзамены я часто ходил совершенно добровольно, будучи не обязан это делать На экзамене в аспирантуру Мищенко отвечал не хуже других. Так что проваливать его не нашлось никаких оснований. Поступив в аспирантуру, он сразу стал общаться со мной, стал участвовать в моём семинаре и перешёл ко мне в ученики. Хотя формально, кажется, числился аспирантом П. С. Александрова.

Ещё до войны, проведя лето с матерью на берегу Черного моря в поселке Батиламан, я познакомился с одной интересной, незаурядной женщиной — Кирой. Знакомство произошло далеко от берега, в море, куда мы оба случайно заплыли вместе. Там мы представились друг другу и вернулись на берег уже знакомыми. Сразу же наши отношения приобрели характер флирта. Много позже она рассказала мне, что инициатором этого знакомства была она. Кира была замужем, жила не в Москве, но довольно часто бывала в Москве у своей сестры, и каждый раз мы встречались.

Война разлучила нас. Она со своей семьей оказалась в числе перемещённых лиц и попала в Южную Америку, в Венесуэлу. Я не был знаком с её мужем, но знал дочку. Тогда это была очень милая маленькая девочка лет семи.

Осенью в 1969 г. мы с моей женой, Александрой Игнатьевной, были в Калифорнии. Я читал лекции в Стэнфордском университете. К нам на квартиру вдруг раздался телефонный звонок. Спросили господина Понтрягина, по-русски, но с акцентом. Оказалось, что это говорит та самая дочка моей довоенной знакомой — Киры. Говорит из Сан-Франциско. Ее мать, отец и она сама хотели бы с нами встретиться. Так как это был канун нашего отъезда домой, в Москву, то встретиться уже было невозможно. Всем семейством — шесть человек — они пришли нас проводить на аэровокзал. Кира подарила моей жене орхидеи, которые сама выращивает.

Столько лет!.. Судьба свела встретиться... Встреча была теплой, радостной. Но что-то необъяснимое стояло между нами. По-видимому — время.

*   *   *

Тяжкое для меня лето 1948 года я провёл с матерью в санатории «Абрамцево». Прожили мы там два месяца, я находился в безысходной тоске. Чтобы подавить эту тоску, я каждый час прикладывался к бутылке с портвейном. Но алкоголиком не стал. Вернувшись в Москву, я прекратил питьё вина и занялся математикой.

Лето 1952 года я провёл частично в гостях у Р. В. Гамкрелидзе в Пицунде, где он жил у своих родных в деревне, на расстоянии двух километров от моря, откуда я должен был выехать в Кисловодск, где предполагал жить со своей матерью. В Пицунду по настоянию Гамкрелидзе я привёз свою байдарку вместе с двигателем. Мы собрали байдарку на берегу моря, установили двигатель на её борту и отплыли подальше от берега, с тем чтобы запустить двигатель и двинуться дальше в море. Но при запуске двигателя я совершил неловкое движение, байдарка опрокинулась и мы вывалились в море. Все очень испугались за меня, но я умел хорошо плавать и благополучно доплыл до берега. Байдарку мы также спасли вместе с двигателем, а все инструменты, которые лежали в ней, погибли.

Пребывание в Пицунде закончилось для меня печально — под самый конец я тяжело заболел. У меня сильно заболела спина, повысилась температура и я слёг. Врачей вокруг не было, и неизвестно было, что со мной делать. Мать Реваза Валериановича настояла на том, чтобы делать мне уколы пенициллина. От них мне стало несколько легче.

Находясь в очень тяжёлом состоянии, я отбыл с Гамкрелидзе на поезде в Минеральные Воды, где должен был встретить свою мать на аэродроме. Там мы взяли комнату в гостинице и узнали о том, когда прибывает мать на самолёте. Я чувствовал себя настолько плохо, что не мог даже выйти к матери, к самолёту.

Из Минеральных Вод вместе с матерью и Гамкрелидзе мы отправились в санаторий Академии наук в Кисловодск. Там я сразу же лёг в постель. Местный врач признал, что у меня плеврит, и объявил, что будет лечить меня старыми способами, т.е. аспирином. Но через несколько дней, когда моё состояние ещё более ухудшилось, находившийся в санатории А. В. Топчиев — главный учёный секретарь АН СССР попросил выдающегося тогда, известного врача Вовси осмотреть меня. Тот нашёл, что у меня тяжёлое лёгочное заболевание, и прописал пенициллин и стрептомицин. От этого лечения я необыкновенно быстро поправился и начал гулять, делать большие прогулки. Это было моё второе тяжёлое лёгочное заболевание.

Время, проведённое в Пицунде, — это было, кажется, дней восемнадцать — было очень интересным. Мы дважды в день отправлялись на море, где много плавали с Гамкрелидзе и далеко заплывали на байдарке в открытое море, уже без мотора, на вёслах, так как мотор после «купания» перестал работать. Мы заплывали так далеко, что нас было едва видно. Кроме того, мы совершили большое путешествие на попутных машинах из Пицунды в Гудауты, где жила знакомая Реваза Ирина Рамзина. Там мы провели несколько дней. Меня поразил способ времяпрепровождения Рамзиной. Они сидели у себя во дворике, где снимали комнату, и ходили только на море, в то время как по моему представлению пребывание на юге должно было сопровождаться большими прогулками, что в Пицунде мы и делали с Ревазом и его братом Томазом.

В Гудаутах у нас было маленькое приключение с милицией. Приехав туда, мы поселились в какой-то частной комнате, так как в гостинице места не оказалось. В день приезда вечером мы сидели на лавочке сквера, и к нам подошёл милиционер. Мы вызвали у него подозрение. Он спросил, где мы остановились, но мы не могли назвать адреса. Тогда он стал настойчивее. Мне пришлось предъявить ему свой документ о том, что я член-корреспондент. Тогда он сказал: «Почему же вы не в гостинице?» Я сказал, что нам не дали места там. Он помог нам определиться в гостиницу, и мы прожили с Ревазом Гамкрелидзе несколько дней в гостинице в Гудаутах. Оттуда мы вернулись уже на поезде в Гагры, а из Гагр на автомобиле в Пицунду.

В следующие четыре лета, начиная с 1953 по 1956 год, я проводил по два месяца на Рижском взморье уже без матери, сперва с Мищенко, а потом к нам приезжал и Гамкрелидзе. Мы жили на туристской базе дома учёных. Туризм заключался в том, что отдыхающие там граждане ездили на автомобилях по окрестным городам, в Ригу и даже в Эстонию, осматривая архитектурные достопримечательности и прочее. Но нам с Мищенко это было совершенно неинтересно. Каждое утро после завтрака мы отправлялись на берег, где брали лодку, и ездили по реке Лиелупе. Перебирались на другую сторону, там купались, читали. Иногда выезжали даже в Даугаву и в открытое море. Лето 1955 и 1956 годов я провёл на Рижском взморье с Гамкрелидзе.

В 1956 году мы жили на турбазе с Ревазом вдвоём в одной комнате. Одновременно там на взморье жила ещё и Лида Юденсон вместе со своим сыном, моим крестником. Как раз накануне нашего отъезда из турбазы произошёл очень неприятный случай, в значительной степени вызванный неосторожным поведением Лиды. Мы шли втроем по посёлку — Гамкрелидзе, я и Лида. Навстречу нам наперерез пошёл пьяный латыш. Лида оттолкнула его. Он разъярился и бросился на нас в драку. Гамкрелидзе ударил его и вызвал сильное кровотечение. Он ударил по надбровью. Сразу же появились другие пьяные латыши. Они окружили нас. Мы бросились в клуб. Там Гамкрелидзе встал к стенке и стал кричать: «Дайте мне мою финку, я его зарежу!» Вокруг стояли с кулаками латыши, готовые броситься на Реваза.

К счастью, в том же клубе находился кое-кто из нашей турбазы. Они быстро сбегали за латышками — жёнами этих пьяных латышей, и скандал удалось ликвидировать. Но ночевали мы уже в страхе, мы опасались, что на нас могут ночью напасть. Вся турбаза занимала несколько старых дач, очень некомфортабельных. Например, в той комнате, в которой я жил с кем-нибудь из своих друзей — с Мищенко или с Гамкрелидзе, просто стояли две кровати, стол и две табуретки. Вот и вся обстановка комнаты. Ни шкафов, ничего больше не было. Так же были устроены и другие комнаты.

Проводя на Рижском взморье, в Латвии, четыре лета, я пришёл к убеждению, что среди латышей очень распространено пьянство, от которого безумно страдают женщины. Там считается величайшим несчастьем для женщины иметь мужа-пьяницу. Но это несчастье довольно часто встречается.



ПРИМЕЧАНИЯ
1.

См. работу 1942 г. «О нулях некоторых элементарных трансцендентных функций» и добавление к ней, написанное в 1953 г. Опубликовано в кн.: Понтрягин Л. С. Избранные научные труды. Т. II. — М.: Наука, 1988. назад к тексту

2.

См. работу «Эрмитовы операторы в пространстве с индефинитной метрикой». Опубликовано в кн.: Понтрягин Л. С. Избранные научные труды. Т. II. — М.: Наука, 1988.

После этой основополагающей работы теория самосопряжённых операторов в пространстве с индефинитной метрикой получила развитие в работах Крейна, Лангера и др. (см. монографию: Азизов Т. Я., Иохвидов И. С. Основы теории линейных операторов в пространствах с индефинитной метрикой. — М.: Наука, 1986). Эта теория находит самые разнообразные применения в дифференциальных уравнениях, теории колебаний и волноводов, оптимальном управлении и др. назад к тексту

3.

Книга «Основы комбинаторной топологии» была издана в 1947 г., второе издание в 1976 г., третье — в 1986 г.; переведена на ряд иностранных языков. назад к тексту

4.

Книга «Гладкие многообразия и их применения в теории гомотопий» была опубликована в 1955 г. (М.: изд-во АН СССР), второе издание в 1976 г., третье — в 1985 г. Опубликована также в кн.: Понтрягин Л. С. Избранные научные труды. Т. I. — М.: Наука, 1988. назад к тексту

5.

Результаты Рохлина по топологии подробно обсуждаются в книге «В поисках утраченной топологии» (М.: Мир, 1989). Там же приведена библиография работ В. А. Рохлина. назад к тексту



Hosted by uCoz